Переменные величины. Погода русской истории и другие сюжеты

Переменные величины. Погода русской истории и другие сюжеты
О книге

История, по мнению автора, не дана нам как целое, но может быть представлена в частностях – как серия фрагментов ускользающего текста о знаниях и эмоциях, идеях и событиях, болезнях и снах, памяти и воображении. Выбор таких фрагментов теоретически безграничен, но, будучи сделанным, ведет к социальной прагматике – осознанию условностей исторического опыта, «переменных величин» внешнего принуждения и внутренней свободы. В настоящей книге история русской культуры слагается из исследований по теории историографии, филологической антропологии, истории литературно-публицистических дискуссий, социолингвистики, историософии климата и истории медицины.

Книга издана в 2014 году.

Читать Переменные величины. Погода русской истории и другие сюжеты онлайн беплатно


Шрифт
Интервал

Предисловие

Историческая эпистемология, дидактика фрагмента и пространство воображения

Оmnia mutantur (Ovid. Metamorphoses. XV, 165)

Действия цензуры превосходят всякое вероятие. <…> Цензор Ахманов остановил печатание одной арифметики, потому что между цифрами какой-то задачи там помещен ряд точек. Он подозревает здесь какой-то умысел составителя арифметики.

А.В. Никитенко. Запись в дневнике от 25 февраля 1852 года1
1.

Греческое слово «история» подразумевает нечто установленное. Это не просто рассказ о чем-то, но и то, что за ним стоит, – череда состоявшихся событий и поступков, ситуаций и обстоятельств, причин и следствий. Так, благодаря Геродоту история выделилась из логографии, но и благодаря ему же обрела метафизическую перспективу, обнаруживающую конфликтное сосуществование исторического нарратива и истории «как таковой». В этом конфликте история «существует сама по себе», она онтологична, но феноменологически «схватывается» нами в ограничениях когнитивного и дискурсивного опыта, ее целостность суммируется из фрагментов антропологически разрозненного знания, которое уже поэтому не свободно от мнения и воображения. У истории, говоря проще, есть свои истории, history обязывает к stories, но поэтому же: любая история, о которой «идет речь», всегда есть история так или иначе воображаемая. Это не значит, что она вымышленна и фиктивна, но значит лишь то, что ее репрезентация предопределена неизбежной выборочностью приемов самой этой репрезентации2.

В ретроспективе методологических споров о необходимых и достаточных правилах историографического описания известен запальчивый протест Люсьена Февра, одного из основоположников школы «Анналов», направленный против «комодной» историографии Шарля Сеньобоса и П.Н. Милюкова. Отзываясь об изданном в 1932 году под редакцией Сеньобоса и Милюкова трехтомнике «История России с древнейших времен до 1918 г.», Февр счел его исследовательским анахронизмом, подменяющим действительную историю России сведениями, сгруппированными по разрозненным критериям социального, экономического, политического и культурного порядка. Такое изложение исторического материала Февр назвал «комодным»:

«Так мещанские семейки рассовывают свои вещи по ящикам добрых старых комодов красного дерева. До чего же удобно, до чего практично! В верхнем ящике – политика: “внутренняя” – справа, “внешняя” – слева, никогда не спутаешь. Следующий ящик: в правом углу – “народные движения”, в левом —“организация общества”. В третьем ящике в “Истории России” располагаются пресловутые три старушки, три, так сказать, сводные сестрички: Сельское хозяйство, Промышленность и Торговля. А за ними следуют Литература и Искусство»3.

По мысли самого Февра, надлежащее изложение истории России требует иной оптики и иного анализа, преодолевающего мелкотемье разрозненных исторических фактов. Требует оно, как это вычитывается из той же статьи, и иного пафоса:

«Вот что важнее всего: перед нами Россия. Я не видел ее собственными глазами, специально не занимался ее изучением и все же полагаю, что Россия, необъятная Россия, помещичья и мужицкая, феодальная и православная, традиционная и революционная, – это нечто огромное и могучее. А когда я открываю «Истории России», передо мной мельтешат придурковатые цари, словно сошедшие со страниц «Короля Убю», взяточники-министры, попугаи-чиновники, бесконечные указы и приказы… Где же сильная, самобытная и глубокая жизнь этой страны; жизнь леса и степи; приливы и отливы непоседливого населения, великий людской поток, с перебоями хлещущий через Уральскую гряду и растекающийся по Сибири вплоть до Дальнего Востока; могучая жизнь рек, рыбаков, лодочников, речные перевозки; трудовые навыки крестьян, их орудия и техника, севообороты, пастбища; лесные разработки и роль леса в русской жизни; ведение хозяйства в крупных усадьбах; помещичье землевладение и образ жизни знати; зарождение городов, их происхождение, развитие, их управление и внешний облик; большие русские ярмарки; неспешное формирование того, что мы называем буржуазией. Но была ли она когда-нибудь в России? Осознание всем этим людом России как некоего единства – какие именно образы и какого порядка при этом возникают? Этнические? Территориальные? Политические? Роль православной веры в жизни русской сообщности и, если такое иногда случается (а если нет – оговоритесь), в формировании отдельных личностей; лингвистические проблемы, региональные противоречия и их причины – да мало ли еще чего? <…> Так с какой же стати меня пичкают всяким анекдотическим вздором о госпоже Крюденер и ее отношениях с Александром; о той царице, что была дочерью корчмаря, и о той, что чересчур увлекалась молодыми людьми? Нет, все это отнюдь не история…»4

Итак, создание «большой», целостной истории России мыслится Февром как исследовательский синтез, не опускающийся до «анекдотического вздора». Позднее историки-анналисты будут охотно писать, что методологическим условием синтезирующей историографии служит привлечение данных из самых разных отраслей знания – от демографии и религиоведения до лингвистики и политической экономии, и создание особого исторического нарратива, способного объединить собою «науки о человеке»



Вам будет интересно